Столыпинский тупик: 150 лет со дня рождения

Размах торжеств по случаю 150-летия Петра Столыпина подтверждает, что именно в его политическом курсе сегодняшняя власть видит ориентир, а лично Путин – своего предшественника.

Юбилейные доклады Владислава Суркова (кстати, недавнего получателя правительственной медали Столыпина 2-й степени) и Валентины Матвиенко. Заявление Путина о том, что “опыт разработанных им реформ и сегодня по-прежнему актуален”. Намечаемое открытие памятника около Дома правительства в Москве. Многократное, с нажимом, цитирование столыпинских слов о необходимости “двадцати лет покоя”. Все признаки большого праздника, если и не для простых людей, то для людей государственных точно.

Масштаб прошлогодних торжеств по случаю 150-летия отмены крепостного права даже и близко не достиг нынешнего. В качестве эталонного лидера прошлого выбран не Александр II, который, помимо упразднения крепостничества, создал еще и самоуправление (земства), пусть и куцее, а также учредил суды современного типа, при всех своих несовершенствах, несравнимо более уважаемые, чем нынешние. Не “вдохновил” и Сергей Витте – создатель конвертируемого рубля, идеолог российской индустриализации, автор первого нашего конституционного акта – императорского манифеста от 17 октября 1905 года. Отодвинув их на задний план, эталонным государственным деятелем стал Петр Столыпин – явно за совокупность качеств, особо ценимых в Кремле. Как человек с твердой рукой. Как прогрессивно мыслящий консерватор. И, главное, как организатор грандиозных, проведенных сверху и при этом, как считается, очень успешных, реформ.

А теперь – о столыпинской политике, какой она была на самом деле и по форме, и по результатам. Заранее надо предупредить, что “столыпинской” она называется довольно условно, поскольку первым лицом в государстве был не премьер, а самодержавный император, человек скромной политической квалификации, последовательно подпадавший под влияние разнообразных придворных клик, и Столыпину в годы премьерства (1906–1911) приходилось действовать в довольно узком коридоре возможностей. Не исключено, что будь его воля, он многое сделал бы иначе. Но мы можем видеть только то, что было сделано на самом деле.

Сильная личность, неустрашимый человек. Пожалуй, это единственные абсолютно неоспоримые достоинства Столыпина.

Обладатель твердой руки. Это качество тоже мало кем оспаривается, но зато очень по-разному оценивается. Сегодня принято с пониманием относиться к тому, что под руководством Столыпина за несколько лет только казнены были несколько тысяч человек, не говоря уже о прочих реперессированных. Ссылаются обычно на то, что казненные были мятежниками и часто – убийцами, и что масштабы столыпинского террора весьма скромны на фоне будущего большевистского и сталинского.

Но столыпинские современники рассуждали иначе. Любой человек оценивает происходящее, сравнивая его не с какими-то будущими, заведомо ему неизвестными катаклизмами, а с собственными представлениями о том, что допустимо, а что нет.

В 1908-м к написанию знаменитого воззвания “Не могу молчать” Льва Толстого подтолкнуло газетное сообщение о повешении очередных двух десятков крестьян-бунтовщиков: “И то же каждый день, уж месяцы, чуть не годы…” Вообразим что-то подобное сегодня вокруг нас, и, если и не согласимся, то, может быть, в чем-то поймем известного писателя, крайне враждебно отзывавшегося о царе и его премьере.

Все годы своей премьерской работы Петр Столыпин был объектом неприязни, иногда доходящей до исступленной ненависти — как со стороны образованного сословия, так и большей части простонародья. В этом смысле интеллигенты, у каждого из которых были пострадавшие друзья или родственники, и крестьяне, которых карательные отряды пороли целыми деревнями зараз, мыслили одинаково.

Ни при жизни, ни после смерти от руки террориста имя Столыпина не было знаменем широких масс. Его аграрную политику не отстаивала ни одна из крупных партий на выборах в Учредительное Собрание в 1917-м. За его идеи не сражались в Гражданской войне. Столыпинский реформаторский курс ни на старте, ни даже десяток лет спустя не имел массовой базы, что говорит о каких-то роковых дефектах, в нем содержавшихся.

Но о них позже. Сначала – о роли, сыгранной Петром Столыпиным на публичной политической сцене.

Сегодняшние поклонники Столыпина любят цитировать его парламентские речи, соединяющие либеральный прогрессизм (например, слова о том, что собственность делает человека свободным) и афористичный патриотизм (“Вам нужны великие потрясения, а нам – великая Россия!”). Совокупность этих высказываний воспринимают как изложение реальной его политической практики, хотя на самом деле они свидетельствуют лишь о том, что Столыпин был сильным оратором, знал, какими козырями побить свою либеральную аудиторию, и к тому же у него были отличные спичрайтеры.

Судить о тогдашней реальной политике по речам — это все равно что судить о нынешней по ежегодным президентским посланиям.

Подлинный вклад Столыпина в тогдашнюю российскую политику — это так называемый “третьеиюньский переворот”, замена в 1907-м довольно демократического избирательного закона на откровенно кастовый. В результате голоса большинства избирателей потеряли почти всякое значение на выборах в Государственную думу, а Дума лишилась возможности стать влиятельным общественным учреждением, превратившись в малозначительную и зависимую от исполнительной власти структуру.

Столыпинская политическая реформа, которую оправдывали необходимостью придать, наконец, Думе конструктивность, аукнулась в 1917-м. В дни Февральской революции Дума попыталась взять власть в свои руки, но на нее даже не обратили внимания, настолько низок был ее авторитет среди рядовых людей. Революция сразу пошла по радикальному пути, порвав всякую преемственность с прежним режимом.

И, наконец, о главном достижении Петра Столыпина – об аграрной реформе, о попытке приватизации крестьянских общин, в которой он выступил в некотором роде предшественником современных наших приватизаторов во главе с Анатолием Чубайсом.

На первый взгляд, упразднение крестьянских общин, приватизация земли и преобразование общинников в фермеров – это магистральный путь, пройти который не удалось тогда только из-за каких-то досадных недоразумений. Из-за того, скажем, что вместо “двадцати лет покоя” были только восемь (1906 – 1914). В действительности требовались не 20 лет, а минимум 50, если не больше. Об этом говорит опыт скандинавских стран и Германии, где похожие мероприятия проводились с конца XYIII – начала XIX века, и сто лет спустя, к эпохе Столыпина, еще не везде были закончены.

То, что старый царский режим не имел шансов спокойно прожить в прежнем своем виде еще полвека, не впутавшись ни в большую войну, ни в революцию, Столыпиным, не исключено, более или менее осознавал. Отсюда и могли возникнуть эти урезанные “двадцать лет”, неявно подразумевающие, что историческое время для такой политики на самом-то деле уже упущено.

В центральной России, где в последующие революционные годы решалась судьба страны, больше 80% жителей были крестьянами, входившими в сельские общества (общины). В подавляющем большинстве они вовсе не стремились выйти из этих общин, но при этом очень сильно хотели пустить в дележ землю помещиков.

Столыпин предложил диаметрально противоположную формулу: вся помещичья земля священна и неприкосновенна, зато любой крестьянин получает право оформить свой общинный надел в личную собственность, а если захочет, то может и вовсе отселиться на хутор, перенести туда из деревни свою усадьбу и зажить фермерской жизнью.

Не трогать дворянские имения – это было политическое условие, поставленное помещичьим лобби перед царем, а царем – перед Столыпиным. Приняв это условие, он с самого начала завел свою реформу в тупик. Историческая вероятность сохранить имения за помещиками была равна нулю, что доказал последующий опыт прибалтийских и восточноевропейских стран. После Первой мировой войны крестьянское большинство оно добилось передачи себе как минимум части, если не всех помещичьих владений. На такую реформу пошли даже самые правые, заведомо контрреволюционные режимы, вроде венгерского.

Тем более, не имело шансов помещичье землевладение в России, где количество крестьян было огромным. Столыпин пытался подкрепить свою безнадежную задачу откровенно утопическими рассуждениями о том, будто крестьянин, приватизировавший свой крошечный общинный надел, обретет какую-то классовую солидарность с помещиком, увидит в нем собрата-собственника и станет опорой режима.

Реальный крестьянин, независимо от бумажного оформления своего статуса, видел в образованном, элегантно одетом помещике, проживающем в хоромах с роялем и прислугой, все тот же чуждый и враждебный объект, а вовсе не собрата по классу. Летом 1917-го и крестьяне-общинники, и крестьяне-частники дружно разграбили и разделили помещичьи имения.

Но ведь в предшествующие этому годы, по официальным подсчетам, четверть крестьян вышла из общин. Это ведь что-то означало в социальном, экономическом и политическом смысле? Да, означало бы, если бы имело место на самом деле. Нам ли сегодня не знать, что такое чиновничья отчетность об очередной успешно проведенной “реформе”?

Реальными фермерами, вышедшими на хутора и прикупившими к своим наделам еще земли, чтобы можно было организовать хозяйство рыночного типа, в центральной России стали буквально единицы. Это были белые вороны. А подавляющее большинство тех, кто “приватизировал” свой надел, по факту остались членами общин, пользуясь их пастбищами и прочими угодьями и обычным порядком участвуя в их делах. Это было просто рационально. Участь изолированного “фермера” со среднестатистическим наделом в 10 га, не имеющего денег на инвентарь, отсеченного от общих угодий, вовсе не была завидной.

Крестьянство приспособило к себе очередную начальственную реформу. Оно отгородилось от энтузиастов, воспринявших ее слишком всерьез, и даже извлекло из нее некоторые преимущества для большинства (например, те, кто переселялся в города, получили возможность легально продавать свои приватизированные наделы соседям). Но в массе своей центральная Россия осталась глубоко общинной по духу. И это было нормально. Перепрыгнуть через целую эпоху ни за 10, ни даже за 20 лет невозможно.

Как невозможно было уже уклониться от революции. Ведь в начале XX века пали все не сумевшие демократизироваться имперские режимы, от цинского Китая и османской Турции до габсбургской Австро-Венгрии и гогенцоллерновской Германии. Почему империя Романовых должна была стать исключением?

Революция левого толка была предопределена, но не были предопределены ее жестокость и радикализм. Если бы старый режим тратил меньше денег на гонку вооружений и больше – на образование и социальную защиту, если бы он сам упразднил помещичье землевладение и нормализовал атмосферу в деревне, то вряд ли спас бы себя от падения, но его преемниками оказались бы куда более умеренные левые, чем большевики-ленинцы.

В этой перспективе и понятна роль Петра Столыпина. Столыпин – государственный деятель, который поставил свои выдающиеся способности на службу безнадежному делу, изолировал себя от общественных чувств и устремлений, лишь приблизив и усугубив финал тех самых порядков, которые пытался сохранить. Столыпинская история — трагична. Из нее надо извлекать уроки, а не искать в ней примеры для подражания.