ИноСМИ: откровения российского тележурналиста

Мы не виделись много лет. Но знали, что с кем происходит. Мы пережили вместе несколько тяжелых моментов на чеченских фронтах… но я уже говорю лишнее.

Это был смелый парень. Он любил выпить, питал слабость к девушкам. Русский как русский, с их любовью к черному юмору и мужским благородством. Теперь он на несколько дней приехал в Прагу. И через много лет мы не только услышали друг друга по телефону, но и увиделись. На Старомнестской площади мы сидели под открытым небом и разбавляли водку какой-то сладкой ерундой. «Он» осмотрелся и сказал: «Это здорово, что здесь мы можем говорить обо всем…»

Я собственно спросила, как дети, как жена, и мне не пришло в голову серьезно задуматься о том, не слушает ли кто-то наш разговор в центре Праги среди сотен туристов. Или не подслушивает.

«Я своей работой доволен, и знаешь, я не слишком напрягаюсь», – вдруг ни с того ни с сего сказал он, хотя я даже не пыталась лезть ему в душу. В 1990-е годы он работал в одной достаточно либеральной газете, которая писала более-менее то, что хотела, и о чеченской войне информировала достаточно объективно. Благодаря ему. Он не пытался угодить ни Кремлю, ни российским генералам, дружил с чеченцами и теперь в Праге искал некоторых из них.

«Я получаю большие деньги и делать должен не много», – рассказывал он о своей работе на государственном телевидении. Он ведет аналитическую политическую программу, какой-то еженедельный обзор о событиях семи прошедших дней. «Но иногда я говорю себе…, – он начинает говорить тише и опускает глаза вниз, – что тогда я должен был уехать с вами». Он говорит о бегстве ряда иностранных (они были вынуждены) и российских (они хотели) журналистов в 2001 году. Те, кто остался, разделились на три группы: смирившиеся (они работают в СМИ, где есть цензура), сражающиеся (до сих пор пытаются бороться за свободу слова и работают в нескольких СМИ, открыто критикующих российский режим) и мертвые (с критикой режима они перестарались).

«Мой» знакомый выбрал первый вариант, лучше всего оплачиваемый и в целом безопасный:

– У меня неделя свободна, неделю я работаю, – он вроде как объяснял, что от такого нельзя было отказаться, – а зарплата почти 3 тысячи долларов… – и это не директор, ни заместитель телеканала, а только простой руководитель одной из многих программ.

– Гм, – я отпила напиток, думая, что на это сказать, – А что с цензурой?

– Ну, знаешь…, – он улыбнулся, но я не знала, – за такие деньги…

– За такие деньги что? Мало или много? – мне стало интересно.

– Много чего? – ответил он с выражением непонятого гения. Мы перестали понимать друг друга. Мы говорили по-русски, и я считаю, что русский я знаю практически в совершенстве, но сейчас что-то пошло не так.

– Ну, контролируют ли вас… перед эфиром, или вам промывают мозги только когда уже… – я пытаюсь сохранить нить разговора.

– Ааааа, вот что…, – он почувствовал облегчение. – Когда у меня скапливается материал, мы отправляем его в Кремль и в правительство, и там высказывают свое отношение. Как правило, они ничего не говорят. Но мы знаем, что им не нравится.

Представление о цензуре в России обрело конкретные формы. Я, пожалуй, думала, что все это проходит к какой-то более мягкой форме:

– Я думала, что они это делают как-то аккуратнее.

– В смысле кто… и что? – и он снова меня не понимает.

– Ничего, все в порядке. А что тогда нельзя показывать?

– В основном, надо смотреть, чтобы Медведева не было больше, чем Путина, а Путина – больше, чем Медведева. Если на неделе один из них ничего не сделает, а второй наговорит много, у нас проблема, как сделать так, чтобы они оба попали в одинаковом объеме.

– Не может быть! – искренне удивляюсь я, и Старомнестская площадь вдруг мне кажется светлее и большее, президент Клаус более порядочным, партия «Дела общественные» более общественной, а чехи симпатичнее.

– Ну, мы же не можем давать одному больше времени, чем второму, ведь никто понятия не имеет, кто из них станет президентом в следующем году! – он объясняет мне таким тоном, будто папа Смурф говорит своим детям, что горячую печку трогать нельзя.

– Мне надо было уезжать тогда, сейчас я уже старый, – он нагибается к моему уху, будто верит, что у нас на столе подслушивающее устройство.

Потом он платит и дает официанту такие чаевые, что тот на выходе мои совершенно грязные ботинки чуть ли не готов почистить краешком пиджака. «Здесь я бы жить не смог. Какая бы у меня тут была работа? Что-то типа этого, – он показывает на официанта, который все еще провожает нас полным любви взглядом. – И горбатился бы я перед каждым нашим дураком…»