Филипп Дзядко. Торжество регулярной подлости

Все бывает в первый раз. Вот и я впервые оказался на слушании в Мосгорсуде.

Когда знакомые тебе рассказывают о своих впечатлениях, когда читаешь свидетельства очевидцев, когда получаешь статистику, ты вроде бы как понимаешь общую картину — в данном случае фатального бедствия. Оправдательных приговоров — 0,7 процента. Каждое второе экономическое дело — может оказаться способом рейдерского отъема бизнеса. За взятку можно посадить и отбить любого, если не найдется взятка побольше… И, наконец, — в России суд не независимый институт, а инструмент группки людей при власти, диктующих содержание приговора по телефону или передающих в конверте.

А за этим адом — ад другой, страшнее, который называется «русская тюрьма». С разной степенью подробностей об этом знает каждый житель нашей страны, чей мир не ограничен картинкой федеральных каналов.

Зная все это, в пятницу, 11 мая, я отправился в Мосгорсуд, в кабинет №324, в котором шло разбирательство по делу трех девушек, проходящих по делу Pussy Riot.

Еще далеко мне до патриарxа*,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайныx перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза: «Такой-сякой».
Ну что ж, я извиняюсь,
Но в глубине ничуть не изменяюсь.
Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!

У кабинета — толпа людей. Видеокамеры десятка телеканалов (от Первого до «Дождя», плюс неизвестные мне иностранные), родственники подследственных, группа поддержки подследственных (выделяется молчаливый человек с самодельным плакатом «Свободу PR»), два персонажа, осуждающие действия подследственных, — как выяснится позже, члены «Русского собора», крупные мужчины, цитирующие Евангелие, говорящие, что устали подставлять правые и левые щеки, и предлагающие избить девушек: «Откуда вы знаете, что Христос женщин не бил?» По лицу им так никто не дал — было слишком очевидно, что они этого хотят. Еще пять–шесть судебных приставов и так называемые люди в штатском.

Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской.
Я, как щенок, кидаюсь к телефону
На каждый истеричекий звонок:
В нем слышно польское: «Дзенькуе, пани».
Иногородний ласковый упрек
Иль неисполненное обещанье.
Я вхожу в зал суда. И все становится на свои места. Все, что ты знаешь про устройство судебной системы в России, становится реальностью. Маленькая комнатка, обшитая деревом; что-то от убранства военкомата — но пошикарнее, что-то от атмосферы ЖЕКа — но поторжественнее, что-то от духа отделения милиции — но попросторнее. Адвокаты долго зачитывают аргументы — почему трех девушек, обвиненных в том, что они спели антиправительственную песню в храме, вина которых не то что не доказана, но даже не ясна, нельзя держать в камере предварительного заключения в СИЗО №6 города Москвы в Печатниках. Почему они могут дожидаться суда у себя дома, а не за решеткой. Я слушаю их, и эти аргументы кажутся мне настолько убедительными, что даже неловко: ну чего это они, взрослые мужики в серых пиджаках, повторяют какие-то трюизмы и банальности. Но они продолжают говорить, и я начинаю смотреть на судей — их трое, я сижу прямо напротив главной — той, у кого стул повыше.

И знаете, я о таком только в книжках читал, у Куприна, например, в «Поединке» таких людей много. У Зощенко еще есть, у Чехова. Нет, я и прежде сталкивался с советскими чиновниками, но такого взгляда никогда не видел. Не взгляда — взгляда нет — глаз. В них вообще не было выражения. В них если что-то понятное и было, то это усталость. А больше ничего не было — просто не было. Как будто это нос или лоб. Вот у лба бывает выражение глаз? Не бывает, вот и тут не было. Такое ни-че-го.

Это завораживает.

Вы, наверное, уже читали, как именно шли прения сторон. Ну то есть не шли. После речи адвоката пришел черед прокурора — невысокой девушки с черными длинными волосами. Она как-то неловко встала и так и стояла подбоченясь, пока читала свой текст. Я честно пытался понять, что она имеет в виду, но я не понял — контраргументов в ее словах не было, было какое-то облако из глагольных словоформ — «следствие не считает», «следствие не нашло», «следствие полагает». Ей, кажется, было немножко не по себе: она сидела на своей стороне стола одна — а адвокатов было сразу трое, и каждый из них смотрел в стол. Делом там занимались только приставы, которые обводили комнату пристальным взглядом, следили, чтобы собравшиеся не шумели и не фотографировали. А фотографировать мы хотели только троих человек — Марию Алехину, Екатерину Самуцевич и Надежду Толоконникову.

Их не было в зале. В суд обвиняемых не привезли, но устроили видеотрансляцию — прямо из СИЗО. Поскольку по каждой преступнице было отдельное слушание, то есть все это действо как бы было в трех актах, с ритуальными перерывами, то у каждой был такой собственный киноэпизод.

По двум экранам, висящим на кронштейнах на стенах, все собравшиеся могли наблюдать, как вводят кудрявую красивую девушку в зарешеченный шкафчик, как она — пока видно только спину — подписывает какую-то бумажку, как она улыбается, садится на стул, лицом к залу, к судьям, к пустым глазам главной судьи. Это — Алехина.

Все думаешь, к чему бы приоxотиться
Посереди xлопушек и шутиx,
Перекипишь, а там, гляди, останется
Одна сумятица да безработица:
Пожалуйста, прикуривай у ниx!
То усмеxнусь, то робко приосанюсь
И с белорукой тростью выxожу,-
Я слушаю сонаты в переулкаx,
У всеx лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбкиx подворотняx,
И не живу, и все-таки живу.

А потом — через перерыв — на этот стул на другом конце Москвы сядет спокойная Екатерина Самуцевич и также скажет какие-то слова — что поддерживает аргументы адвокатов ну и так далее. И третьей сядет Толоконникова. Так получилось, что последним актом станет ее появление. Она красавица и держится с достоинством. Когда пустые глаза главной судьи дали ей слово, она уверенно и, кажется, тише, чем надо, говорила о ребенке, которого не видела три месяца, о головных болях, природу которых невозможно прояснить в тюрьме. О том, что то, в чем ее обвиняют, — не причина самого жесткого наказания до приговора, оставления под стражей. А в конце вдруг сказала: «И как говорил наш бывший президент — «свобода лучше, чем несвобода»». В этот момент заулыбалась даже секретарь суда, настолько уместен здесь оказался этот бывший президент и его мудрость.
Она очень хорошо говорила, спокойно и свободно. Она так говорила, что всем все стало понятно, если кто раньше чего не понимал. И все в одну картинку сложилось — и происходящее в этом зале, и то, что было до, и то, что будет после. Вот там, на экране, молодая девушка, которая никуда не собирается убегать, а хочет увидеть своего ребенка; вот здесь, на высоком стуле, в черном кафтанчике усталая женщина с пустыми глазами; вот у кого-то на столе бумажка, на которой написано: «Кивни, если видишь» (в этот момент Толоконниковой показывали другую бумажку, на которой было написано: «Навальный и Удальцов из ОВД выражают вам свою поддержку»; она кивнула, видит); вот десять–двадцать неповоротливых камер, операторы не знают, что снимать — судей или девушек; вот толпа друзей, которые неловко пытаются подпрыгнуть — на уровень, с которого Толоконникова их увидит, — и машут ей рукой, силятся улыбнуться; вот приставы, которые просят соблюдать тишину; вот фотографии листочка, который держала Алехина, на нем написано: «Этот суд — фарс»; вот фрагменты их биографий — ученица Московской школы фотографии имени Родченко (Катя), студентка философского факультета МГУ (Надя), волонтер благотворительного православного фонда, работающая с больными детьми (Маша); вот пять журналистов, которые на финальном интервью того самого бывшего президента дрались, кто задаст ему вопрос о деле Pussy Riot; вот объяснительное письмо этих девушек из СИЗО, которое бывшему президенту, этой тени тени, передали через журналистов и на которое уже почти месяц нет ответа; вот письма православной общественности, интервью священников, в которых люди говорят о необходимости реформы РПЦ; вот другое письмо — открытое письмо Алехиной, которое она писала в Страстную пятницу и в котором просила прощения у тех, кого могла оскорбить (еще раз: просила прощения); вот толпы людей с бородами и со стягами, бьющие женщину, стоящую с плакатом «Освободите Pussy Riot»; вот сочащийся по экрану жир в программе существа по имени Мамонтов, врущего о кощунницах; вот угрозы следователей и требования покаяться, вот требование посадить кощунниц на семь лет — срок убийц и насильников; вот лицо нового старого президента Путина — стоящего со свечкой в том самом храме и разгоняющего в день своей инаугурации безоружную толпу; вот маленький зал суда, в котором в полной тишине женщина с пустотой вместо глаз трижды повторяет: «Продлить содержание под стражей», «Продлить содержание под стражей», «Продлить содержание под стражей».

Я к воробьям пойду и к репортерам,
Я к уличным фотографам пойду,
И в пять минут — лопаткой из ведерка —
Я получу свое изображенье
Под конусом лиловой шаx-горы.
А иногда пущусь на побегушки
В распаренные душные подвалы,
Где чистые и честные китайцы
Xватают палочками шарики из теста,
Играют в узкие нарезанные карты
И водку пьют, как ласточки с Янцзы.

Я раньше думал, что знаю, что такое суд в России. Нет — раньше не знал. В том, что в Мосгорсуде на Богородской улице произошло 11 мая 2012 года и происходит каждый божий день, включая выходные, исключая праздники, нет того, о чем думаешь — нет этого шекспировского размаха драмы. То, что здесь происходит, — это торжество пустоты, ни-че-го, нуля, и обыденности. Торжество тусклой обыденности, подтвержденных ожиданий, регулярной подлости.

Серая монотонность, подневольный ЖЕК, закутавшийся в черную мантию и заболтанный в выкрике «суд идет». Это зло так просто, так дремотно, так банально, что даже успокаивает. Но это и есть зло в чистом виде, обыденное, простое, которое не нуждается в чьей-то политической воле. Не торжественные черные мантии, не сакральный трепет, который возникает при слове «суд», меняют судьбу и разбивают о ламинат маленькой комнатки миллионы миров, которые живут в каждой отдельной жизни, а эта слякоть.

Выйдешь на улицу — на улице светло, на улице нет пустоты вместо лица, на улице нет спущенных сверху приговоров, на улице — толпа растерянных очевидцев, которые пытаются сбросить с себя все то, что приклеилось к ним в комнате №324. Все это. Все, кроме выражения глаз живых людей — Марии Алехиной, Надежды Толоконниковой и Екатерины Самуцевич.

Люблю разъезды скворчущиx трамваев,
И астраxанскую икру асфальта,
Накрытого соломенной рогожей,
Напоминающей корзинку асти,
И страусовы перья арматуры
В начале стройки ленинскиx домов.
Вxожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кащеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи,
Дивлюсь рогатым митрам Тициана,
И Тинторетто пестрому дивлюсь,-
За тысячу крикливыx попугаев.
И до чего xочу я разыграться,
Разговориться, выговорить правду,
Послать xадру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: ‘Будь ласков,-
Сказать ему,- нам по пути с тобой…’

* Стихотворение О. Мандельштама «Еще далеко мне до патриарха…», которое, сидя за решеткой, цитировала на одном из предыдущих судебных слушаний Мария Алехина.