“Плоды злонравия”

Не так давно мною была на­писана небольшая статья «О том, что наболело». Речь в ней идет о том, что в утрате живой культурной связи между поколениями главная вина лежит на «шестидесят­никах», в свое время уклонившихся от диалога как с теми, кто был старше, так и с теми, кто шел им на смену. Ре­акция была вполне — ожидаемой, ведь эти люди, подобно красивой избало­ванной женщине, не терпят, если им предъявляют претензии за перерас­ход при покупке чего-либо дорогого. Они, мол, и так травмированы снача­ла брежневским «застоем», о который, как о берлинскую стену, разбилась их полная надежд юность, а затем — и «перестройкой», когда стена рухнула и подувший ветер перемен разметал их стройные колонны.

«Мы были искренни в своих за­блуждениях», — говорят они. В том, что именно с них началось культур­ное разложение, «шестидесятников» не заставишь признаться и под пыт­кой. С какой стати? Они ведь всегда были очень просвещенными и ода­ренными. А то, что просвещенность и одаренность не передались их де­тям и внукам, — проблема и вина кого угодно, только не их самих. Мне было также сказано, что в разговоре о «шестидесятниках» я привела мало конкретных фактов и имен. Попро­бую это исправить, хотя и без особо­го восторга.

Люди, о которых идет речь, сей­час переживают не лучшие времена. Кроме того, даже в виртуальном спо­ре с ними у меня слишком выгодная позиция: моему поколению извес­тно о них все, им о моем — ничего. Ведь оно их никогда не интересова­ло. Скажу честно: до определенного момента и они меня тоже занимали мало — в отличие от тех, кто был до них. Но попробуйте-ка дотянуться до старого МХАТа, если на пути стоят бастионы «Таганки» и «Современни­ка»! Рискните признаться, что сти­хи К. Симонова кому-то могут быть интереснее, чем А. Вознесенского, а песни В. Соловьева-Седого милее, чем В. Высоцкого! Или намекните на то, что великими некоторые счита­ют фильмы раннего, а не позднего М. Ромма! Будьте уверены: вас поймут немногие…

Однако пора перейти к сути дела.

Они засели на высотах, И ночью сумрачной и днем Нас давят громом пулеметов И заливают нас огнем.

А мы лежим в проклятой пади, Глотая стелющийся дым… Но ни одной продрогшей пяди Не отдадим, Не отдадим!

Ник. Старшинов (1943 год)

Эмблемой «шестидесятников» могла бы стать змея, кусающая собственный хвост, посколь­ку их «субкультура» явила две катего­рии, точнее — два ее типа, из которых один поглотил другой. К первому типу — его следовало бы называть «протошестидесятниками» — отно­сятся те, кто был старше по возрасту, прошел через войну, отличался внут­ренней цельностью и стойкостью убеждений. Впоследствии они, увы, не смогли противостоять давлению «критической» массы тех, кто был моложе и бесцеремоннее, — «шести­десятников» как таковых, рожденных между 1935 и 1948 годами. Людей, создавших, так сказать, тенденцию. Хотя стоит отметить, что к ним при­мыкала определенная часть людей «первого типа» — Даниил Гранин, Юрий Нагибин, Петр Тодоровский, Александр Зиновьев. У вторых тоже были аутсайдеры, более подходив­шие под «фронтовой» тип. Но это уже не «шестидесятники», а «почвен­ники» — такие, как Николай Рубцов и Василий Шукшин.

«Фронтовой» тип — это Григорий Чухрай, Эвальд Ильенков, Семен Гуд-зенко, Юрий Бондарев, Константин Воробьев, Юлия Друнина, Николай Старшинов, а с ними — еще несколько десятков имен, в основном — выход­цев из среды московской и ленинград­ской интеллигенции. Их биографии точно созданы по единому образцу: оборванная войной учеба в институ­тах и техникумах (а иногда и в сред­ней школе), затем ускоренный курс военного училища, фронт, ранения, награды, а после Победы — сложное вживание в мирную обстановку. Надо отдать им должное — в отличие от героев Ремарка, почти каждый завер­шил начатое до войны образование. Они были очень добросовестными и честными. И верными идеалам, на ко­торых выросли. Они очень живо ощу­щали «нравственный закон внутри нас», не позволивший им отсидеться в тылу на студенческих скамьях, да­вавших бронь.

Еще в них заметны строгость и от­решенность тех, кто был готов уме­реть, но в игре со смертью получил неожиданный выигрыш. Людей этого типа в послевоенных аудиториях уз­навали среди прочих по офицерским планшетам, в которых они носили книги и тетради. Было ли в этом что-то показное? Трудно сказать.. , но это определенно раздражало всех осталь­ных — тех, у кого не было планшетов, нашивок за ранения или орденских планок. Озлобленный войной тыл был более жесток и примитивен, чем его показывают в кинофильмах. В де­вушках-фронтовичках московское мещанство видело легкомысленных искательниц приключений (ведь на фрОНТ ОНИ ШЛИ добровольно); В МОЛО­дых парнях в выцветших гимнастер­ках — реальный упрек тому наглядно­му аморализму, в который скатилась значительная часть общества по дру­гую сторону фронта. Об этом все зна­ли и, как водится, старались поскорее забыть. Ветераны раздражали. Думаю, что особенно это касалось молодых ветеранов «из образованных», по­скольку они вовсе не стремились мо­рально разлагаться, наверстывая упу­щенное за годы военной юности. Они были другими — теми, кто увидел за два-три года больше ужасов и страда­ний, чем их младшие братья и сестры за целую жизнь, и тыловые «радости жизни» были для них попросту несъе­добными.

До чего же не выносили эту чис­тоту те, кто сам не был столь же чист! Однажды, в далеком 190/ году преподаватель истории, инвалид войны, рассказал нам, пер­вокурсникам, случай из своей жизни, который, думается, доныне вопиет к небесам. «Это было года через два после двадцатого съезда (значит, где-то году в 1950—1959-м. — Н.М.). Мы с фронтовым другом, приехавшим ко мне в Москву, пошли в театр. Я был давно демобилизован, он — недавно, и в театр надел еще новую офицер­скую форму, разумеется, с орденами и медалями. В антракте его окружила молодежь, на вид — студенты со сво­ими девушками. Они подняли его на смех за то, что он открыто носит свой “иконостас”. Это мол, пошлость и вы­зов современности, их современно­сти, что он как ходячий “вчерашний день”. Друг, оскорбленный до глуби­ны души, немедленно пошел в туалет, сорвал все свои награды и бросил в унитаз. Будь у него пистолет, он, на­верное, застрелился бы, но ведь он уже был демобилизован».

Откровенно говоря, много «стра­шилок» узнала я в последующей жиз­ни, но эта история добровольной гражданской казни остается одной из самых жутких на моей памяти. Ясно, что столичные мажоры, глумивши­еся над фронтовиком (чей поступок трудно одобрить, но можно понять), и были «дети ХХ съезда», «походники», «физики», «лирики». Короче — «шес­тидесятники» в чистом виде. Спустя годы они сочли удобным и своевре­менным приписать себе часть доб­родетелей военной молодежи и даже писать стихи и песни от их имени. Но при этом сами были явно другими.

Стал глаза я прятать как побитый, Чтоб их не склевало воронье. Армия, разбитая победой, — это поколение мое.

Евг. Евтушенко (1993 год)

Например, очень древняя истина гласит: не заботьтесь о том, что вам есть и что пить, и во что одеваться. Сверстники Кончаловского выбрали противоположный принцип, создав особый, романтизированный ныне типаж «стиляги». Военное поколение не имело ни выбора, ни возможно­сти носить одежду по вкусу, но только не «шестидесятники»! Вот что пишет Кончаловский: «Когда мне было шест­надцать, Мите Федоровскому, внуку Федора Федоровского, главного ху­дожника Большого театра, было двад­цать, он учился во ВГИКе. Его мать сшила ему невероятно узкие брючки на “молниях”, и я умирал от желания иметь точно такие же. Он стал тас­кать меня в компании таких же, как он, молодых оболтусов, “золотой мо­лодежи”… Там был Виктор Суходрев, впоследствии переводчик Брежнева. Он был очарователен, ничем не по­ходил на русского, феноменально го­ворил по-английски — он был сыном дипломата, учился в Англии. Я просто шатался от его американских галсту­ков с абстрактным рисунком»1. И так далее и тому подобное.

Василий Аксенов описывает, как собственноручно кроил и шил из шинельного сукна пальто-балахон до пят — наподобие того, в котором приезжал в Москву Ив Монтан. На­талья Бондарчук вспоминает, как ее девичье сердце было покорено длин­ными шарфами и беретами с пом­поном, которые носил Андрей Тар­ковский. Владимир Высоцкий, если верить свидетельствам его друзей, переодевался по три раза на дню — так необъятен был его гардероб! Ев­гений Евтушенко и доныне носит все только пестрое и разноцветное, объясняя это тем, что в его юности одежда была серой и бесцветной, и это задело его на всю жизнь. Так что категорический императив «шес­тидесятников» гласит: непременно и неустанно заботьтесь о том, во что вам одеваться; и если в государстве дефицит модного заграничного тря­пья — уничтожьте это государство, оно того стоит!

Кстати, о том, что есть и что пить, тоже не следует забывать. Лучше всего есть и пить в ресторанах, в хорошей мужской компании. Если нет сво­бодных мест, умейте задобрить или обмануть администратора (как это делается, смотрите в фильме М. Ром­ма «Девять дней одного года» и ряде других). Впрочем, все это еще вполне невинно.

Истина вторая: все люди созданы равными. Если говорить о равенстве мужчин и женщин, то «шестидесят­ники» сказали на это свое решитель­ное «нет». Не словом, а делом. Для них все выглядит так: женщина создана в качестве бесплатного приложения к мужчине. Почти во всех фильмах той поры есть соблазненная парнем девушка («Человек родился» (1956), «Летят журавли» (1957), «Сверстни­цы» (1959), «Женщины» (1966)). Тогда у большинства молодых фильмы Ива­на Пырьева вызывали приступы сме­ха, их называли «фанерой» из-за оби­лия павильонных съемок. Но в этой «фанере» почти всегда из-за главной героини соперничают как минимум двое, женщина или девушка внушает уважение, ее любовь стараются заслу­жить. В период «оттепели» все поме­нялось: слабый пол обесценился, жен­щин после войны оказалось слишком много, теперь они стали бороться за любовь мужчин, и чаще всего безус­пешно.

Шестидесятые, какие времена! Поэзия страну встряхнула за уши. Чего-то ожидала вся страна, а девочка —

того, чтоб выйти замуж, и… А может, просто медленной любви? Но мы тогда с нахрапистостью бычьей в любви ввели немедленность в обычай И принимали —

да простит нам Бог! — за лицемерье робость недотрог…

Евг. Евтушенко. «Медленная любовь» (1994 год)

Что ж, как говорят, спасибо за правду! В мемуарах Конча-ловского есть также обезору­живающий откровенностью рассказ о том, как они с приятелем разгляды­вали в бинокль в окне соседнего дома «голую женщину в очках, и мужчину тоже голого и тоже в очках». Наблю­дая чужую интимную жизнь, они не только не стыдились, но еще и звали других разделить это сомнительное удовольствие. «Через этот боевой пост прошли Овчинников, Тарков­ский, Ашкинази, Чесноков, Шпали­ков, Урбанский — все, кто бывал у меня, без исключений»2. А нам еще говорят, что «шестидесятники» были романтичны. Если такова романтика, что же тогда цинизм? Пусть бы эти двое хотя бы не были в очках и выгля­дели, как Дафнис и Хлоя! Но, возмож­но, очки — художественный прием, вставка, «дорисованная» поклонни­ком Луиса Бунюэля.

Еще одна деталь типажа «шестиде­сятника» — бескорыстное кокетство и потребность очаровывать все и вся. Это многовековое свойство женской натуры молодые мужчины эпохи «от­тепели» сделали своей монополией.

Вот сцена из их «культового» романа «Иду на грозу»:

«Тулин снял пиджак, повесил на спинку стула, засучил рукава модной грубошерстной рубашки и принял­ся за салат, кефир, яичницу, сосиски, выпил стакан кофе, съел бутерброды с сыром, с ветчиной, с колбасой и по­чувствовал себя снова волшебником (так что заботьтесь о том, что вам есть и что пить, это очень важно! — Н. Ж).

— А хвастались, — сказала офици­антка. — Я думала, вы только начи­наете.

Он посмотрел ей в глаза.

— Мужчина всегда обещает боль­ше, чем может.

— Это верно, — она засмеялась, не отводя взгляда.

— Я не хочу показаться обжорой, а то вы измените мнение обо мне.

— Будто вы знаете, какого я мнения о вас?

— Я все знаю. Я знаю: вам против­ны жующие мужчины. Целый день вы видите жующих мужчин. Вам может понравиться только мужчина, кото­рый ничего не ест.

Неутолимое желание очаровывать всех, первого встречного, словно и эту официантку необходимо было за­воевать [sic!]. Взглянув поверх ее голо­вы, он сказал:

— Уберите салфетки, будет дождь.

— Прямо-таки! С чего вы взяли?

— Я же вам сказал, что знаю все. Он шел вдоль пруда, наблюдая,

как в вышине быстро вспухает сизое облако. Официантка смотрела ему вслед. Это была милая девушка, с ней приятно было бы погулять вечером в парке, но завтра он уедет, и поэтому он ничего не мог обещать ей. Он по­чувствовал ее огорчение и подумал о том, как трудно доставлять окружаю­щим одну только радость, чистую ра­дость, без привкуса сожаления»3.

Признаться, в этом глупом и бес­цельном флирте есть какая-то не­уловимая извращенность. «Лирик» Кончаловский с его биноклем куда предпочтительнее этого «физика» Тулина с его пошловатой «куртуаз-ностью». Хорошо, что данный типаж изжил себя, по крайней мере в интел­лигентской среде.

Эти люди растратили наследие отцов, ничего к нему не добавив ре­ально ценного, непреходящего, веч­ного. Они вообще не думали о веч­ном. О времени тоже старались не думать… И тем более о старости. Они не разговаривали с собственными родителями (о чем с ними говорить, если те служили Сталину и искренне его почитали, а деды и бабки вооб­ще верили в Бога — что с них взять?). И уж конечно, им не о чем было бе­седовать со своими детьми — какие дети, если собственное детство ни­когда не кончалось, только игрушки менялись и усложнялись! А потом их дети выросли и породили собс­твенных детей — таких же духовно глухих и слепых, как они сами. Это закономерно.

Вы помните давние годы? Вы помните смертные клятвы? Вы помните дивную милость Владыки Земли — Сатаны? А чем вы ему заплатили? Какие вы сеяли зерна? Какая ботва уродилась На пажитях вашей страны?

Л. Н. Гумилев. «Волшебные папиросы» (1989 год)

Не хочу сказать, что «шести­десятники» грешили больше моих друзей в студенческие годы, — вовсе нет. Но почему все ис­ходящее от них должно быть достой­но восхищения? Кого в наши дни удивит раскрепощенность? Никого. А вот как долго эта тема может пи­тать искусство, питать культуру? Дол­го ли может привлекать даже самая изысканная форма художественного произведения, если содержание убо­го и мелко? И что делать тем, для кого проблемы «шестидесятников» давно решены? Вот мы и наелись, и оделись, и перепробовали все виды свободной любви. От советского наследия нас избавили — никто не давит, не конт­ролирует, не выслеживает. Можно все. Но не найти ни правды среди множес­тва отдельных правд, ни общей темы, поскольку никому не интересно мне­ние другого, ни уважения, ни веры, ни простого человеческого тепла.

Когда поседевшие ныне ученики Сергея Герасимова, Галины Улановой или Василия Меркурьева в убогих телепередачах, посвященных этим мастерам, вспоминают с ностальги­ей о том, какими внимательными, самоотверженными, любящими и заботливыми были их учителя, каж­дый раз мне хочется спросить: где же ваши собственные ученики? почему вы никому не передали этой заботы, любви, внимания, а главное — мас­терства? и если они могли это делать среди всеобщей несвободы, то поче­му вы не можете в эпоху едва ли не избыточной свободы? Вопрос оста­ется открытым — ведь я не могу отве­тить за них. Но определенно главный порок всех «шестидесятников», даже самых достойных из них, — это бес­плодие. У них нет учеников, которые почтили бы их после их ухода. Рас­плата за гедонизм — как физический, так и духовный. Мой любимый рас­сказ из жизни Древней Спарты: мо­лодой человек во время военных уче­ний не встал при входе знаменитого полководца Деркеллида и в ответ на замечание сказал: «У тебя нет сына, который мог бы впоследствии встать передо мной!»

Легко все свалить на коммуни­стическую номенклатуру, «железный занавес» и т. д. Однако вот факты био­графии Самуила Маршака, приведен­ные им самим. Номенклатура царской России была не менее примитивной и агрессивной, чем «при Брежневе», но сыну заводского мастера удалось поступить в гимназию, куда его при­няли не сразу «из-за существовавшей тогда для учеников-евреев процент­ной нормы». Он начал сочинять стихи. В автобиографии говорится: «Многим обязан я одному из моих гимназиче­ских учителей, Владимиру Ивановичу Теплых, который стремился привить ученикам любовь к строгому и просто­му, лишенному вычурности и баналь­ности языку»4. Нельзя привить то, чего нет. Значит, этот учитель сам в полной мере имел такую любовь к родному языку, которая и была передана, по крайней мере, одному из его учеников — ев­рейскому мальчику с судьбой русского пи­сателя, переводчика, поэта, одного из со­здателей великой (не побоюсь этого слова!) детской литературы ХХ века. И никакая «систе­ма» или «антисистема» не смогли этому поме­шать.

Возможно, я склонна идеализиро­вать поколение Самуила Маршака, Исаака Шварца и Ивана Пырьева. Но с чем невозможно спорить, так это с отчетливым различием жизненных позиций интеллигенции до и после войны. Те, выбирая род занятий, рас­творяли в нем свое «я», и дело, которо­му они служили, было для них важнее и интереснее собственной личнос­ти и, пожалуй, своей индивидуаль­ной судьбы. Потому их характеры и судьбы были столь яркими, а плоды трудов — непреходящими. Мы почти не помним их лиц, не знаем, каковы были их вкусы, пристрастия, вредные привычки, или сколько жен они сме­нили… Почему? Потому что все это если и было в их жизни, то оставалось за пределами той работы, которую они вели. Есть литература, музыка, многотомные монографии, научные открытия, снятые фильмы, сыгран­ные роли — но нет скандальной па­мяти, сомнительной славы, нет ис­терии непонятых гениев. Между тем все созданное «шестидесятниками», особенно их сочинительство, — бес­конечная галерея автопортретов: «со мною вот что происходит», «я люб­лю», «я не люблю», «я хотел бы» и т. д. Чего стоят, например, такие строки (сознательно не называю автора, но он — «шестидесятник»):

Я друга потерял, а вы мне о стране, Я друга потерял, а вы мне о народе,

На черта мне страна, где лишь цена в цене,

На черта мне народ, где рабство и в свободе.

Они не последовали за старшими в их главном принципе «мой народ и я», создав себе новый по качеству и сути, а именно: «я и все остальные». Это удоб­ный, приятный и даже не лишенный шарма имидж молодого таланта, рас­пускающегося цветка. Подобным нар­циссизмом так или иначе отличались многие и до «шестидесятников». Но у тех, прежних, это проходило с возрас­том, постепенно претворяясь в само­отречение и служение; у этих же оста­лось до гробовой доски, став их второй натурой. Итогом стала пустота.

Не так давно некая «блоггер-ша» немолодых лет выложила на своем сайте фотографии советских кукол периода «застоя» (весьма безрадостное, между прочим, зрелище!), сопроводив их сакрамен­тальной надписью: «И плюньте в лицо тому, кто после этого скажет, что СССР был “империей зла”!!!» Посети­тели сайта оставили немало коммен­тариев, среди них запомнился такой: «Жалко, что СССР не был Империей Зла. Слишком добрым был, потому и развалился “за джинсы и жвачку”. Луч­ше быть Империей Зла, чем империей низкопоклонства и холуйства перед иностранщиной!»

Имеющий уши, да услышит! Но «шестидесятники» глухи к тому, что говорит молодежь сегодня. Жаль, очень жаль! Не знаю, чьим молитвам мы обязаны тем, что молодые «хун­вейбины», бесновавшиеся в декабре позапрошлого года у кремлевских стен, еще не обрели своего вожака. Но кто или что помешает ему появиться уже завтра? Век «шестидесятников» миновал, и не им, а нам иметь дело со всей этой «биомассой». Но, тем не ме­нее, она — их порождение.